В комнате было душно, жарко и пахло пряными духами и еще чем-то — должно быть, распаренным человеческим телом. Шторы были спущены; мерцал ночник, и, хотя был день, с трудом можно было различить в полумраке согбенные фигуры женщин в огромных кринолинах; старухи, темные и недвижные, были похожи на больших сонных птиц, которые расположились на вечерний покой. Нахохлившись, они сидели вокруг пышной колыбели, где были навалены какие-то покровы и ткани. Тут был лисий черно-бурый мех, стеганное на вате атласное одеяло, бархатное одеяло, еще какое-то одеяло, и под этой грудой задыхался на перинах крепко и плотно спеленутый младенец.
Когда молодую великую княгиню, бывшую ангальт-цербстскую принцессу, Софию-Августу-Фридерику, именовавшуюся теперь Екатериной, ввели в эту комнату, она едва не лишилась чувств от спертого воздуха и сладкого дурмана духов. Ей дали восковую свечу, и когда княгиня решилась поднять кисею колыбели, она увидела крошечное розовое личико с двумя темными и мрачными глазами, совсем не по-младенчески глянувшими на нее. Нос у младенца был смешной, как пуговица.
Этой ночи Александр никогда не мог забыть. Ему даже порою снилась одна из комнат Елизаветы в нижнем этаже замка. Там белая мраморная девушка играла с голубем и тикали часы, изображавшие Бахуса на бочке. Александр тогда ушел из своего кабинета, чтобы не быть одному. Но Елизавета сидела недвижная и молчаливая, и монотонное тиканье часов почему-то казалось страшным. Какая была мертвая тишина!
На одно мгновенье глаза Александра встретились с голубыми холодными глазами непонятной красавицы, которая восемь лет тому назад была повенчана с ним по приказанию бабушки-императрицы. Теперь она поневоле делила с ним ужас этой ночи.
Александр сидел в кресле, сутулясь, как будто чьи-то незримые руки давили ему на плечи.
Среди посмертных стихов Тютчева имеется эпиграмма, посвященная памяти Николая I:
Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
Не странен ли этот саркастический портрет императора в устах славянофила и монархиста Тютчева? Сам Николай полагал, что он служит идее истинного самодержавия, и эту его уверенность разделяли многие ревнители старого порядка. Но вот оказывается, что один из самых примечательных романтиков русской империи клеймит этого государя жестоко, не щадя вовсе его памяти. Этот царь, по мысли поэта, был каботэн и лжец; все дела его призрачны и пусты; он не служил «ни богу, ни России»…
Тринадцатого декабря 1825 года Николай Павлович зайдя в комнату жены и увидев там маленького Сашу, наследника, показал ему приготовленный манифест и сказал: «Завтра твой отец будет монархом, а ты цесаревичем. Понимаешь ли ты это?» Семилетний Саша был чем-то расстроен, хныкал и, услышав строгий голос отца, заплакал горько.
Саша будущий царь-освободитель, вообще был плакса. Он часто, слишком часто плакал — то от радости, то от огорчений.
Четырнадцатого декабря, когда во дворце слышны были выстрелы и крики и простуженный Карамзин бегал в своих башмаках и чулках по приказанию императрицы на Сенатскую площадь узнавать о том, кто теперь император — Сашин папа или кто-нибудь другой — было немало причин и поводов для горьких ребяческих слез. Ни и в тот час, когда победивший революцию Николай Павлович, красный от пережитых мнений, вбежал по дворцовой деревянной лестнице, которая до пожара 1837 года вела из-под главных ворот к покоям императрицы Марии Федоровны, и увидел там изнемогавших от страха государынь, маленький Саша, бывший тут же, опять залился слезами.
Странно было смотреть на этого высокого, широкоплечего тридцатишестилетнего человека, который казался каким-то огромным ребенком, испуганным и растерявшимся. То, что происходило тогда в этой хорошо ему известной комнате, было непонятно и дико: непонятны были врачи, эти чужие люди с засученными рукавами, которые расхаживали по комнате, как у себя дома; непонятно было, почему княгиня Екатерина Михайловна в ужасе бормочет какие-то отрывочные французские фразы. А главное, непонятен был отец, который лежал почему-то на полу и смотрел еще живыми глазами, не произнося ни единого слова… Да полно — отец ли это? Кровавая полоса на лице изменила знакомые черты, и в этом изуродованном, безногом и жалком существе нельзя было узнать высокого и бравого старика.
Странно, что Сергей Петрович Боткин называет это окровавленное тело «его величеством».
— Не прикажете ли, ваше высочество, продлить на час жизнь его величества? Это возможно, если впрыскивать камфору и еще…